— Ну где он?.. — я прижала Егора к груди, кутаясь в куртку, что отдала мне санитарка. Моя — осталась в палате, от волнения забыла.
Автобус стоял, ревел мотором, двери уже хлопнули разок. Люди заходили внутрь, бросали взгляды — сочувствия не было, только спешка.
Я стояла у ворот.
— Он же обещал. Обещал, что приедет… — губы тряслись, я снова укутала сына, совсем крошечный.
Щека — теплая, нос — как пуговка. Он дышал спокойно, и это единственное, что не давало мне развалиться прямо на тротуаре.
Девчонка с рюкзаком остановилась, кивнула:
— Ждёшь кого-то?
— Мужа.
— А, ясно… — и пошла дальше, будто сказала: «Понятно, не приедет.»
Я села в автобус последней. Места — почти все заняты, осталась с краю, рядом со старушкой, у которой из пакета торчали синие вязаные варежки.
— Твой? — она кивнула на малыша.
Я кивнула.
— Муж не приехал?
— Да.
— Молчи. Не разговаривай. Смотри в окно. Плачь, если надо, — она положила свою узловатую руку мне на плечо, крепко. И всё.
Я смотрела в стекло. Зима стояла упрямо — снег хлестал по стеклу, будто кто нарочно.
Дорога тряслась, как будто не по асфальту, а по чужим ошибкам мы ехали.
На въезде в Лесное — метель, белое всё, дома расплывались, как во сне. Автобус остановился, я выдохнула — как перед экзаменом. Сына крепче к себе.
Иван Матвеевич стоял у калитки. В сером тулупе, в валенках, руки за спиной. Увидел — не шелохнулся, только шагнул один раз вперёд.
— Пошли, — сказал просто.
Он взял Егора, как будто всегда знал. Осторожно, с уважением. Я почувствовала, как легко стало — будто не только ребёнка отдала, а всё напряжение.
Мы шли по снегу молча. Луна проглядывала сквозь тучи, и снег скрипел так, как будто знал, что у нас в жизни теперь новая глава.
На пороге он остановился.
— Где он?
Я пожала плечами.
— Не знаю… Он не приехал. Просто не приехал.
Отец кивнул. Без удивления.
— Ну, бывает.
Он укутал внука в тёплое одеяло, сам занёс в комнату, сказал:
— Тебе в баню надо. Потом поешь. А он пусть поспит.
Я сидела на табуретке и смотрела на дверь.
Не злилась. Не рыдала. Просто не верила, что это всё — по-настоящему. Что человек, с которым я делила хлеб, дом, мечты — просто не пришёл. Ни слова. Ни звонка. Ни следа.
А потом я услышала, как в комнате ребёнок сопит, и отец что-то ему бормочет.
— Ничего, мужичок. Всё у нас будет. Всё.
И я поняла — всё и правда будет. Только без него.
***
Письмо пришло неожиданно — как гость, которого никто не звал. Я сначала подумала, что это что-то из библиотеки — бывает, шлют накладные, списки, но почерк был чужой, неряшливый, буквы плясали, как будто писали в спешке.
Конверт был синим. Глупо-синим, как детская тетрадка. Без марки. Без обратного адреса.
Я разрезала его ножом, который отец точит каждое воскресенье. Бумага дрогнула в руках, как будто боялась, чтобы её не прочитали.
«Катя. Прости. Я испугался. Я не готов был. Я уехал. Не ищи меня. Я ничего не могу тебе дать. Прощай.»
Я смотрела на эти строчки и слышала, как где-то в другой комнате Егор булькает, играя с собственными пальцами.
Его голос — тихий, ещё не человеческий, но живой, как весенний ручей, — вытаскивал меня обратно. Не давал нырнуть в то, во что хотелось — в ярость, в слёзы, в грязную обиду.
Я не плакала. Бумага осталась сухой. Я аккуратно сложила письмо обратно, встала, подошла к печке, открыла дверцу, бросила туда письмо — и только потом, как ни в чём не бывало, подбросила щепок.
— Кать, — отец сидел у окна, точил какой-то ножик для рыбалки, глянул на меня не оборачиваясь, — письмо?
— От него.
Он ничего не сказал, только положил нож на край стола, встал, налил в кружку воды, выпил. Потом повернулся ко мне.
— Ну и ладно. Теперь вас двое — и я.
С этих слов началась наша жизнь. Настоящая. Без ожиданий, без иллюзий. Только мы и наш дом.
***
Я снова пошла в библиотеку. Колени подгибались по дороге — не от слабости, от усталости. Снег лежал, как пуховое одеяло, и хрустел под валенками.
Библиотека стояла тихо, окна покрыты узорами, как старушечье кружево. Снова входить туда — значило вернуться к себе. К жизни.
Первое время всё было как во сне. Я ставила книги по полкам, вытирала пыль, слушала, как дети шумят у входа — и не верила, что всё это — моё, снова моё.
Егорушка рос, как травинка сквозь снег. Лёгкий, тонкий, но упрямый. К двум годам уже говорил «деда», а «мама» говорил, как песню — растягивая, с улыбкой, с уверенностью, что это слово — самое важное.
Отец возился с ним часами. Делал из дерева игрушки — зверушек, кубики, даже прялку маленькую, чтоб вертел.
Летом в саду поставил ему песочницу. Рядом с ней вкопал колышек с верёвкой — «школа хождения», как он её называл.
Егор держался, шагал, падал, смеялся. Я стояла у крыльца, в фартуке, и думала — вот она, настоящая семья.
***
Ночами я не спала — не от страха, а от мыслей. Я смотрела в потолок и вспоминала, как всё начиналось.
Свадьба. Как он носил меня на руках. Как мы выбирали обои в кухню, смеялись, спорили. А потом — как он становился всё тише. Как исчезал по вечерам. Как не смотрел в глаза.
Иногда я ловила себя на том, что хочу его пожалеть. Ну не выдержал. Ну испугался.
Но каждый раз, когда я слышала, как Егор говорит «мама, смотри, я бегу!», или как дед поднимает его высоко-высоко и тот визжит от восторга — я понимала: слабость не прощается. Не за такое. Не здесь.
***
Прошло три года. Потом ещё. Семь лет. Десять. Егор пошёл в школу. Я шила ему мешочек для сменки сама, сшила коряво — пальцы не слушались, но он обнял меня и сказал:
— Самый красивый мешочек в мире. Спасибо, мама.
Он рос добрым, светлым, немного грустным мальчиком. В нём была какая-то тихая глубина, будто он уже всё понял про жизнь, но не говорил.
А я росла вместе с ним. С каждым днём — становилась тверже, спокойнее, собраннее.
***
На одиннадцатом году я впервые увидела, как отец плачет.
Это был вечер. Я вернулась из библиотеки, в руках — старый фотоальбом, что отдали с фонда.
Хотела выкинуть, но Егор увидел — «Дай!» — и мы сели, начали листать. На одной из страниц была фотография — мужчина в форме, с мальчиком. Похоже на нас.
И вдруг я увидела, как у Ивана Матвеевича дрогнули плечи. Он отвернулся, вытер лоб.
— Пыль, — сказал он.
— Да, — ответила я, хотя в комнате было чисто, как в аптеке.
С тех пор я поняла — отец любит Егора больше, чем кого-либо. И любит меня — тихо, как любил мать, пока она была.
***
Когда Егору исполнилось пятнадцать, он подошёл ко мне как-то вечером и спросил:
— Мам, а у меня есть отец?
Я молчала. Он сел рядом.
— Я не злюсь. Просто… хочу знать. Он живой?
— Наверное. Я не знаю.
— А если он появится?
Я посмотрела на сына. Он был уже почти взрослый — подбородок резкий, плечи широкие.
— А если? — повторил он.
— Тогда… тогда я скажу ему, чтобы он шёл дальше. У нас и так всё хорошо.
Егор кивнул.
— Я бы тоже так сказал.
Он встал, подошёл к окну, засунул руки в карманы.
— Спасибо, что ты есть, мама. И дед. Без вас я бы был совсем другим.
Я прижала ладонь к губам. Не сказала ни слова. И не надо было.
***
На День деревни мы все вышли к сцене на площади. Столы стояли прямо на земле, в старых деревянных ящиках лежали яблоки, над ними — полосатые ленты, в динамиках трещал магнитофон, как всегда не вовремя.
У школы поставили микрофон, стулья, даже гвозди заколотили в берёзы, чтобы флажки держались. Люди смеялись, ели, кто-то играл на гармошке. Всё было так же, как всегда — только сын был уже взрослым.
Егору исполнилось восемнадцать. Высокий, вежливый, с прямой спиной. Он только что сдал на права, помогал на пилораме, собирался в техникум.
У него были чёткие движения, умный взгляд и такое лицо, при виде которого у соседей возникало переговоры: «Это у Кати мальчонка? Вырос как…»
Я смотрела на него и будто отдалялась: передо мной стоял человек. Не сын — мужчина.
Он взял микрофон, когда его попросили. Смущённо хмыкнул, потом выпрямился и сказал:
— Спасибо вам всем. За то, что я здесь. Но особенно — маме. За то, что всегда была. И деду. Он научил меня, что значит быть мужчиной. Что значит держать слово. Что значит семья.
Он помолчал, посмотрел на меня — прямо.
— Я не знаю, как бы я жил, если бы вы не были такими. Спасибо.
Потом вернул микрофон. Люди зааплодировали, кто-то крикнул:
— Молодец, Егорыч!
Я сидела и держала руки на коленях. Они дрожали. А глаза нет.
В тот же вечер я зашла в дом и увидела конверт. Лежал у порога, будто его принесло ветром.
Белый. Почерк тот же. Внутри — фото. Антон. Волосы седые, лицо как у незнакомца. С ним женщина, маленький мальчик, пальцы в кулак.
Открытка. На обороте: «Думаю о вас. Прости.»
Без даты. Без подписи. Без смысла.
Я посмотрела. Подумала — что сказать сыну? Что сделать?
Потом пошла к печке, как двенадцать лет назад. Открыла дверцу. Вбросила фото. Бумага вспыхнула сразу, будто сама хотела уйти. Потом открытку. Пламя взяло её аккуратно, почти нежно.
Я смотрела, как исчезают прошлые глаза.
Наутро Егор зашёл в кухню — сонный, в футболке, с телефоном в руке.
— Мам, ты чего такая тихая?
Я повернулась к нему, налила чаю. Сахар он не любил.
— Просто думала. Всё хорошо.
Он сел за стол, кивнул.
— А ты знаешь… Я рад, что у меня всё так, как есть. Что ты — такая. И дед. И дом наш. Всё честно. Без фальши.
Я кивнула.
— Я тебя люблю, — добавил он и взял кружку.
Отец в тот день чинил калитку. Егор вышел к нему, подал гвозди, взял молоток, что сам сделал.
Я стояла в дверях и смотрела. Сын и дед. Вместе. Один гвоздь. Один дом. Всё по-настоящему.
И я поняла — в этом доме теперь нет места чужим слабостям. Нет места тем, кто не пришёл. Кто не смог. Кто бросил.
У нас — своя сила. Своя история. И свой мужчина. Он — рядом. И он мой сын.
Читайте от меня:
Спасибо за прочтение, мои дорогие!
Подписывайтесь и пишите как вам моя история! С вами Лера!