Катя села прямо на пол. Не плакала. Просто смотрела на бумагу, как на пропуск в другую жизнь.
— Роешься? — Валентина стояла в проёме, в халате, со скрещёнными руками. — Я слышала, ты вставать любишь с петухами.
— Да. А ты всё время появляешься, как плесень на хлебе.
— Ты дерзкая стала, Катя. Вот прям вижу: готовишься меня вышвырнуть.
— Ты знаешь, Валя, я долго терпела. И тебя, и твои ужимки, и твои намёки, и твою наглость. Но теперь у меня есть бумага. Завещание. Мама всё оформила. Юрист приезжал ещё зимой. Она просто не говорила, потому что боялась вашей истерики.
Валентина побледнела, потом зажала рот рукой, потом снова набрала воздуха.
— Это всё ты её заставила! Она не понимала, что делает! Она после инсульта — как ребёнок!
— Бумаги оформлены до инсульта, — Катя спокойно пошла на кухню. — И подписи — при свидетелях. Если не веришь, могу дать тебе телефон нотариуса. Хотя ты, по-моему, лучше пойдёшь другим путём — начнёшь орать и собирать «общественное мнение». Жаль, тут его нет. Только я, мама и ты, с твоим жалким мужичком.
Валентина резко развернулась и ушла в комнату. Хлопнула дверью так, что Татьяна в спальне застонала.
Катя пошла к матери. Та проснулась, смотрела мутно, но осознанно.
— Немного, — Катя поправила ей подушку. — Мам, ты ведь правда это хотела? Не потому что я давила?
Татьяна Алексеевна долго молчала. Потом медленно, с трудом, шевельнула губами:
— Я всё помню… Я не дура. Валя — шум. Ты — тишина. А тишина держит дом.
Катя опустилась на кровать и взяла мать за руку. Та была сухая, как берёзовая веточка.
— Спасибо, — прошептала она. — За всё.
Валентина уехала на следующий день. Утром собрала вещи, пробурчала под нос что-то про «нежелание позориться в суде» и «семейные предательства». Катя молчала. Только махнула рукой и закрыла за ней дверь.
На кухне снова стояла тишина. Только капал кран.
Мама спала. Катя сидела и смотрела на кружку — ту самую, где чай остыл несколько дней назад. Жизнь не изменилась волшебно. Но в ней наконец появился контур. Чёткий. Как подпись внизу страницы.
Теперь всё зависело от неё. И это — впервые — не пугало.
Квартиру затопили соседи сверху — и Катя в субботу весь день провозилась с потолком, вытаскивая влажные одеяла, заклеивая вздувшиеся обои. Мать смотрела из комнаты, укрытая пледом, как генерал, наблюдающий за боями. Иногда просила воды или поправить подушку. И всё чаще — говорила:
— Катя, ты у меня одна. Если бы не ты, я бы в доме престарелых закончила.
Катя не отвечала. Она устала. Не физически — морально. Уставала от этого ощущения: что все тянут, ждут, требуют. А она — будто дежурная по жизни.
Но терпела. Потому что совесть, эта старая, вечно бдительная дрянь, жила у неё внутри. Прямо под сердцем.
Однажды, поздно вечером, Валентина позвонила. Голос был хриплый, прокуренный, с привычной обидой в подтексте: