Она шагнула в прихожую, неуверенно опираясь на трость — раньше я не замечала, что она ходит с тростью. Я помогла ей снять пальто, предложила тапочки. Она оглядела прихожую — чистую, светлую, с новыми обоями (я сменила их прошлой весной).
— Красиво у тебя, — сказала она, и в её голосе не было привычной иронии.
Мы прошли на кухню. Я накрыла стол, как на особый праздник: достала бабушкино блюдо для торта, хрустальные рюмки для ликёра, расставила вазочки с вареньем. Хотела произвести впечатление? Или просто соблюдала ритуал, принятый в её семье, — отмечать дни рождения с размахом?
Евгения Павловна села за стол, положив руки на скатерть. Руки выдавали её возраст больше, чем лицо — узловатые суставы, просвечивающие вены, коричневые пятна.
— Ты совсем не изменилась, Ниночка, — произнесла она, разглядывая меня.
Это была неправда. Я изменилась — поседела, располнела, обзавелась морщинами. После смерти Михаила словно постарела на десять лет за один год.
— Вы тоже хорошо выглядите, — вежливо ответила я, разливая чай.
— Не лги, — она слабо улыбнулась. — Я развалина. Был инсульт в прошлом году. Лёгкий, но последствия остались. Рука плохо слушается, и с памятью проблемы.
Она говорила об этом спокойно, даже с какой-то отстранённостью, словно речь шла о постороннем человеке.
— Мне очень жаль, — искренне сказала я.
Мы сидели друг напротив друга, две женщины, связанные когда-то общей жизнью, а теперь — только памятью о человеке, которого обе любили по-своему. Я поставила перед ней чашку с чаем, пододвинула вазочку с её любимым малиновым вареньем. Да, я помнила, что она любит малиновое. Странно, как память избирательна.
— Зачем вы приехали, Евгения Павловна? — спросила я прямо, когда молчание затянулось.
Она подняла на меня глаза — те же, что у Михаила, карие с золотистыми крапинками. У меня защемило сердце от этого сходства.
— Я умираю, Ниночка, — просто сказала она. — Рак. Поздняя стадия. Врачи дают три-четыре месяца.
Я застыла с чашкой в руке. Вот оно что. Вот почему она здесь. Последний визит, последнее прощание.
— Мне очень жаль, — повторила я, не находя других слов.
— Не стоит, — она махнула рукой. — Я прожила долгую жизнь. Не всегда счастливую, но долгую. И я не боюсь смерти. Боюсь только… — она запнулась, и это было так непривычно для неё, всегда уверенной в каждом слове, — боюсь только одиночества перед концом. И ещё… — она смотрела не на меня, а куда-то в сторону, — боюсь, что уйду, не сказав то, что должна сказать.
Я молчала, ожидая продолжения, не решаясь торопить её.
— Я пришла просить прощения, Ниночка, — наконец произнесла она, и голос её дрогнул. — За всё. За то, как я относилась к тебе все эти годы. За то, как вела себя на похоронах Миши. За те ужасные слова… Я была несправедлива к тебе. Всегда.
Я смотрела на неё, не веря своим ушам. Евгения Павловна, железная леди, просит у меня прощения? Мир перевернулся.
— Почему? — только и смогла спросить я. — Почему вы были так…