— Если вы сейчас слышите меня и у вас есть дома человек со шрамом — не спрашивайте, откуда он. Спросите, не устал ли он сегодня. Заварите чай. Сядьте рядом. Пока это ещё можно. Красный огонёк погас. В ухе кто-то ругнулся, кто-то выдохнул. Режиссёр подошёл, посмотрел на него — без злости.
— Ну ты… — сказал и не договорил. — Ладно. Поехали домой. Дом встретил тишиной. Он снял куртку, прошёл на кухню, на автомате поставил чайник.
На полке стояла её кружка с надбитым краем. Он налил в неё чай, сел и подождал, пока остынет, как она любила.
Чай был пустой — как голос после эфира. Но от него стало теплее. Он достал из коробки блокнот. Первая страница — «Не показывать. Для себя».
Он взял ручку и под её словами приписал: «Показывать. Для неё». Вечером в соцсетях под эфиром людей было много. Писали всякое. Кто-то — благодарности, кто-то — что «настоящие слова в телевизоре — редкость», кто-то — про своих матерей. Он читал всё. И вдруг поймал себя на том, что улыбается — так, как она умела: тихо, краешком губ. Он встал, подошёл к окну, отодвинул штору. На стекле был отпечаток детской ладони — старый, едва заметный, как водяной знак. Он приложил к нему свою ладонь — больше, сильнее. И вдруг понял: шрам — это не то, что уродует. Это то, что держит. Он погладил край занавески, как она, и сказал в пустую комнату:
— Я дома. После эфира прошло три дня.
В редакции ходили слухи — «вырезали кусок», «пустили без согласования», «а рейтинг-то вырос».
Он не слушал. Работал, писал тексты, снимал короткие сюжеты про обычных людей — тех, кого никто не замечает, пока не покажут на экране. Ночами возвращался домой, садился на кухне напротив пустого стула и пил чай из её кружки. Иногда казалось, что в воздухе ещё живёт её запах — мыло, кипячёное молоко, немного утюгом.
Иногда даже ловил себя на том, что говорит в пустоту:
— Мам, сегодня получилось неплохо.
Потом замолкал, чтобы не спугнуть. Через неделю ему написала женщина.
«Здравствуйте. Я видела ваш эфир. У меня похожий шрам. Сын раньше стеснялся меня. Вчера подошёл и сказал: „Мам, я тебя люблю, даже если ты некрасивая“. А я ему ответила: „Я красивая, просто уставшая“. Спасибо вам.»
Под письмом — фото: она с мальчиком, улыбка в уголке губ, тот самый шов через щеку, ровный и живой.
Он долго смотрел на экран, потом ответил коротко:
«Спасибо, что написали. Вы красивая. И он тоже.» На следующий день он нашёл в коробке, где лежали мамины вещи, маленький узелок из старого носового платка.
Внутри — кусочек стекла, почти прозрачный, с острым краем, как лёд. На узелке ниткой было вышито: «Не выбрасывать».
Он держал его на ладони, пока не почувствовал тепло.
Осколок светился в свете лампы, будто не из стекла — из чего-то живого.
Он аккуратно завернул его обратно и положил в ящик.
Теперь это была не боль — память, очищенная от крови. Весной он поехал снимать сюжет в ту самую школу, где когда-то учился. Камеры, дети, крики, звонок.
Директор радостно жала руку, учителя улыбались.