Слово, которое дочь произнесла так, будто у неё забирают не мать, а зарплату. Валентина поднялась с чемодана. Пальто аккуратно пригладила — привычка десятилетиями. Потом посмотрела на своё окно. На цветы, которые поливала каждое утро. На занавески, которые сама шила. На дом, который строила вместе с мужем, пока он был жив. И сказала: — Ладно, поехали. Пансионат стоял на окраине города — красивое здание, чистые дорожки, улыбающийся охранник. Всё выглядело прилично. Но в воздухе была тяжёлая, густая тишина — тишина людей, которых уже не ждут. В холле пахло свежей выпечкой и лекцией о правильном дыхании — там сидели старики, смотрели в телевизор, но глаза у всех были одинаковые: тусклые, потухшие, будто уставшие ждать. Администратор встретила их любезной, натянутой улыбкой: — Валентина Ильинична? Мы вас уже заждались. Комната готова. Проходите, пожалуйста. Дочь всё время смотрела на часы.
Зять притворялся, что читает какую-то инструкцию на стене. Когда Валентина поставила сумку на кровать, Ирина быстро заговорила: — Мам, я завтра приеду. Правда. Если успею. И на выходных тоже. И привезу варенье. И… Валентина подняла руку. — Тихо. Ирина замолчала. — Спасибо, что привезли, — тихо сказала Валентина. — Теперь идите. — Мам…
— Идите, — повторила. Ирина кивнула и пошла к выходу, но донёсшийся голос матери остановил её на пороге. — Ирина.
— Ты не волнуйся. Я не обижена.
Она улыбнулась самой горькой улыбкой на земле.
— Просто у каждого своё семейное воспитание. Моё — ждать. Твоё — сдавать. Ирина закрыла дверь. И заплакала уже только в машине — так, чтобы никто не видел. А ночью, когда коридор погрузился в тишину, Валентина сидела на своей кровати и гладил свою сумку — как будто это не сумка, а вся её жизнь, собранная в один пакет. И вдруг в дверях появился санитар — молодой парень. — Вы новенькая?
— Новенькая… — улыбнулась она.
— Если что нужно, зовите.
— Спасибо, сынок. Потом он вышел, а она подумала: «Сынок… какой же он сынок? Мой сын был бы дома со мной». И вот тут — только тут — по щеке Валентины впервые упала слеза. Не от боли. Не от страха. От того, что никто в мире не спросил её мнения. Ни муж, когда умирал.
Ни дети, когда взрослели.
Ни дочь, когда везла её сюда «отдохнуть». Никто. А ведь она всю жизнь была той, кто спрашивал:
«Надел ли ты шапку?»,
«Ты поел?». Но старость — штука молчаливая.
Её никто не спрашивает, чего она хочет. И в эту ночь в пансионате женщина впервые поняла: