Весна в Питере бывает такая — будто кто-то передумал и решил всё отменить. Вчера солнце, сегодня слякоть, завтра обещают снег. В жизни у Аси происходило то же самое. Вот она уже снова сидит на кухне у Васи, пьёт чай, слушает радио, поправляет плед на плечах Нины Петровны, и кажется — ну всё, колесо повернулось. А наутро — слякоть.
Слякоть пришла в виде звонка. Нина Петровна ушла. Тихо. Во сне. В новой ночной рубашке, которую ей подарила Ася на прошлой неделе. Она выбрала именно ту — с кружевом и запахом лаванды. Как будто готовилась.
Умерла без диагноза, без финальной МРТ, без списка лекарств на прикроватной тумбочке. Просто… перестала быть.
Похороны прошли сдержанно. Никаких криков у гроба, никакой истерики, только короткие взгляды и затекшие пальцы. Васина сестра, с которой он не разговаривал десять лет, плакала по расписанию: в начале, в середине и ближе к обеду. Потом съехала обратно в Подольск с венком под мышкой.
Ася стояла чуть в стороне. Её никто не прогонял, но и не звал. Она сама не знала, зачем пришла. Точнее, знала. Всё внутри выворачивалось от мысли, что та, которая печёт пирожки, называет её «доченькой», и забывает, как зовут Президента — больше никогда не войдёт без звонка. И без ключа.
— Она просила похоронить её не на семейном участке, — сказал Вася на третий день после. — Представляешь?
— Сказала: «Не хочу лежать с этим мужиком». А ведь жила с ним сорок лет.
— Вот и я не хочу, но живу. С собой.
Он усмехнулся, как-то горько.
— Знаешь, что самое странное? — продолжил он. — После её смерти я нашёл блокнот. Она вела дневник. Последние три месяца — каждый день. Всё путано, обрывочно. Сны, куски прошлого, рецепты, адреса, и ты там… почти в каждом втором абзаце.
— Она писала: «Ася спасёт. Ася не даст сойти с ума. Ася — моя надежда».
— Я? Надежда? Я же просто… бывшая.
Он подал ей тонкий, потрёпанный блокнот. Страницы были в крошках, в пятнах от чая, с цветными закладками. Один разворот был весь исписан одним предложением: «Не дайте им потерять друг друга, глупые ведь, упрямые, а такие живые…»
Ася закрыла глаза. Мир пошатнулся. Или — выровнялся, наконец.
Через неделю Вася пришёл к ней. Без звонка. В руке — коробка. А в коробке — связка ключей.
— Вот, — сказал он. — Нашёл у мамы. Все ключи. И от твоей квартиры тоже. Она хранила. Как будто верила, что всё ещё возможно.
Ася не ответила. Прошла на кухню, поставила чайник. Руки дрожали. Внутри — хаос. Боль, вина, тоска. И какая-то смешная, непрошеная радость. Будто её давно выброшенная надежда сидела теперь за столом и ела бутерброд с колбасой.
Они молча пили чай. Он принес пирожки. Купленные. Но она их ела — как будто последние.
— Я не знаю, что будет, — сказал Вася. — Но если ты согласна — давай пробовать. Не с начала. А с того места, где остановились.
— А если я не та, что была?
— А я тот, кто остался.
Она посмотрела на него и вдруг — впервые за всё это время — поняла: любовь бывает не громкой. Не романтичной. Не как в фильме, где на заднем фоне оркестр. А как старая кофта — тёплая, растянутая, но твоя. Такая, что выбросить не можешь. И не хочешь.
Потом было лето. Они не съехались. Не поженились снова. Просто начали проводить вечера вместе. Иногда спали в одной кровати, иногда — нет. Он чинил ей смеситель, она гладила его рубашки. Ничего великого. Но с каждым днём всё яснее: они — вместе.
Пока однажды, среди ночи, он не сказал:
— Я видел сон. Мама стояла у окна. Говорила: «Молодцы. Наконец-то. Только запомните: я теперь — у вас внутри».
— Это и пугает, — пробормотала Ася.
— А меня — успокаивает.
Через два месяца, перебирая вещи Нины Петровны, Ася нашла записку, вложенную в старый рецепт пирожков.
«Если я когда-нибудь всё забуду — напомни им, что любовь — это не чувства. Это выбор. И пирожки.»
Она засмеялась и заплакала. Всё одновременно. Потому что вот оно. Вот вся жизнь. Между капустой и яйцом. Между прощением и страхом. Между теми, кто уходит, и теми, кто остаётся.
И, может быть, они действительно были не бывшие. А просто — на паузе.