Она говорила ровно, но с той особой интонацией, с которой обычно говорят присяжным в последнем слове — чтобы не жалели, а поняли.
Антонина достала из сумки небольшой свёрток и без стука открыла шкаф.
— Вот тут пусть будут мои приправы. Я чужого не ем. Ты ж в курсе, Танечка.
Таня молча взяла этот свёрток, как вещдок, и переставила на подоконник.
— Окно открыто. Свежий воздух — полезен. И приправам, и мыслям.
Антонина вскинула брови. Посмотрела на сына, потом на Татьяну. Снова на сына.
— Петя, ты позволишь ей так с матерью?
Пётр попытался что-то сказать, но вместо слов нашёл шнур от чайника. Ухватился за него, как за спасательный круг.
Татьяна стояла спокойно. Не боец — судья.
— Пока это мой дом — тут будет порядок. И он не пахнет нафталином. Договоримся?
— Попробуем, — сдержанно усмехнулась свекровь. — Но знай: с бабушками лучше не спорить. Мы как сыр с плесенью — со временем становимся крепче и душистее.
И вышла в коридор, величественно ковыляя, будто именно сюда её и вела судьба.
Татьяна села на табурет. Смотрела в тёмный экран телевизора, как в зеркало. Пётр присел рядом. Осторожно, будто рядом была мина.
— Ты же сильная, Таня. Справишься. Она, может, даже уважать тебя начнёт. Потом.
— Петя, я иногда жалею, что не настояла на квартире с камином.
— Чтобы дрова. Чтобы топором.
Он хмыкнул. Но глаза остались тревожные. Очень. Потому что он понимал: зима будет долгой.
Пётр шёл за Татьяной, как собака, в которую уже кинули тапком, но она всё равно идёт — вдруг простят. Он что-то говорил, пытался объяснить, сгладить, как всегда, но голос звучал натянуто, будто грифель по стеклу.
— Таня… ну не кипятись ты так, а? Ну с кем не бывает… Ну выбросила она твой чай — это же не специально…
Она остановилась резко, как на тормозах, и посмотрела на него, как мать на ребёнка, который опять ссадину принёс и ещё сам удивляется.
— Он стоял в жестяной банке. Японский. С крышкой. С иероглифами. И надписью — «не высыпать». Что она сказала? «Пыль рассыпалась, я под шкаф загнала». У неё там не пыль — у неё там теперь одна тысяча семьсот рублей.
Пётр опустил плечи. Ему бы сейчас куда-нибудь на балкон, в кресло, в 1993 год — туда, где ещё не было этих разговоров. Где мама была бодрой и в теле, а Таня — с волосами до пояса и без аллергии на всех сразу.
— Может, она просто… ну, хотела помочь… убраться, по-домашнему…
— Петя, она в спальню принесла иконы. И повесила на кухне табличку: «Господи, благослови этот дом». Я теперь хожу мимо этой таблички и думаю, кому это адресовано. Ей? Или Господь меня предупреждает заранее?
Они дошли до кухни. Татьяна открыла холодильник — тот из самых обычных, с треснувшей полкой и магнитами, что не держат ничего.
Полка была забита банками. Подписей не было. Зато внутри — то ли огурцы, то ли компот, то ли уксусный эксперимент, сделанный под вдохновением.
— Это что? — спросила она, и глаза её чуть сузились.
Пётр заглянул, как солдат за окоп: осторожно, чтобы без последствий.
— Она сказала, что это… типа лечо. Но без перца. И без вкуса. Я пробовал. Потом пил воду. Много.
Из комнаты донёсся бодрый голос.
— Танечка, ты картошку-то промыла? Или, как нынче модно, с грязью варить, чтобы витамины сохранить?
Татьяна закрыла глаза. Посчитала до трёх. Не помогло. Посчитала до пяти. Помогло чуть больше.
— Ещё одно слово — и я промою кого-нибудь целиком.
В зале, на диване, который когда-то служил Пете лежбищем, а теперь стал постелью его жены, сидела Антонина Михайловна. Вязала. Что — было непонятно. Что-то серое, длинное и абсолютно бесполезное. Как упрёк.
— Мы с тобой поговорим, — сказала Татьяна спокойно. Спокойно так, как перед землетрясением.
— Конечно, милая, конечно. Только я ряд довяжу… А ты пока кастрюлю поставь. Я тебе покажу, как настоящий суп варят, не эту вашу — постную тоску.
— Что ты говоришь! А Петенька любит. Он с детства у меня такой… только ложку не съедал. Да, Петя?
Пётр уткнулся в телефон. Как будто зарядка шла не в розетку, а от его собственного терпения.