Но иногда одна пара натруженных рук стоит дороже всех этих залов.
Он повернулся ко мне, и все взгляды автоматически последовали за ним.
— Я хочу выпить за человека, который напомнил мне, что благородство не зависит от банковского счёта.
За женщину, которая могла бы стоять на сцене филармонии, но выбрала другую сцену — школу, дом, семью.
За мою учительницу, наставницу и… спасительницу, — он чуть улыбнулся. — За Веру Павловну.
Он поднял бокал в мою сторону.
По залу прокатилась волна аплодисментов — сначала робких, потом всё более уверенных.
Кто‑то поднимал бокалы искренне, кто‑то — из вежливости, но в этот миг мне было всё равно.
Я чувствовала, как горло сжимает слеза, которую нельзя было выпускать наружу — иначе меня просто прорвёт.
— Но это ещё не всё, — неожиданно добавил Виктор, и ведущий даже вздрогнул, будто кто‑то забрал у него сценарий. — Праздник без музыки — это просто дорогой ужин.
А у нас всё‑таки юбилей.
И я хочу, чтобы здесь сегодня прозвучало нечто настоящее.
Не фонограмма, не лаунж, а живая музыка.
Он щёлкнул пальцами, и к сцене тут же подбежал его ассистент, перекинулся парой слов с техниками.
Через минуту в зале чуть приглушили свет, и на сцене оказался в центре внимания белоснежный концертный рояль «Steinway», который до этого служил лишь красивой мебелью.
— Вера, — обратился ко мне Виктор, протягивая руку, — сыграешь для нас?
Зал словно навис надо мной.
Сотни глаз, тысячи ожиданий, миллионы сомнений — всё это свалилось на плечи сразу.
Я давно уже не играла для публики.
Да, аккомпанировала детям на академконцертах, да, иногда позволяла себе Шопена в пустом классе после уроков, когда сторож уже зевал у дверей…
Но здесь — другие люди, другой свет, другая ответственность.
— Витя, — прошептала я, забывая о «Викторе Сергеевиче», — я же… я же старая.
Да и… учить нужно, а не блистать.
— Это ты решишь после того, как сыграешь, — мягко ответил он. — А сейчас просто поверь: в этом зале ты — единственный настоящий музыкант.
Ноги были ватными, но спина сама собой распрямилась.
Я чувствовала, как по залу прокатывается шёпот: «Она что, правда будет играть?», «Это та самая тёща?», «Откуда у неё…».
Слова сливались в гул, но я уже не слышала.
Сцена встретила меня знакомой пустотой вокруг.
Рояль — огромный, блестящий, как зеркало.
Я провела ладонью по холодной лакированной поверхности и тут же вспомнила, как в юности грезила именно о таком инструменте.
Тогда я могла только смотреть на него на картинках да издалека, когда нас, студентов, водили на концерты великих пианистов.
Пальцы зависли над клавишами.
Белые, чёрные — чёткий, понятный порядок.
В отличие от человеческих судеб, здесь всё было честно: нажал — прозвучало, ошибся — услышал фальшь сразу.
Я не стала играть громко и сложно.
Не Рахманинова, не Листа, хотя когда‑то эти имена были моей визитной карточкой.
Я выбрала Шопена — ноктюрн, который всегда спасал меня, когда хотелось выговориться без слов.
Первые ноты прозвучали неуверенно, но через пару тактов пальцы вспомнили.